Девятнадцатая глава
На улице холодело, и оттого становилось безлюдно, проводников, казалось, больше, чем самих пассажиров. Никто не хотел уезжать отсюда. Или никто не приезжал, чтобы уехать потом. Диспетчер сообщал гнусавым басом в мегафон о необходимости посадки, а люди, будто и не слушая его, протискивали свои багажи, совсем не пугались громких колес и гудков поездов. Где-то с грохотом прицепов тронулся кипящий тепловоз.
Я прошла по плиткам мест посадки к стучащему эхом кафелю, ещё грязному, но уже готовившемуся уборщицей к зеркальному блеску… К такому же сияющему, как мотыльки-фонари сверкали маяками мне через непроглядный снегопад на выходе из вокзала. Рядом с шоссе не стояла ни одна машина-такси, поэтому я взяла свой телефон и, не мешкая, позвонила в службу доставки людей. Приятный голос на том конце незримого провода пообещал мне черный хетчбек и попрощался со мной, как и я со своими деньгами — легко так, копеечно и, может, даже цинично.
Оставалось только ждать… Злющее небо волнами густых облаков стремилось превратиться в бурю. Снежинки начали вместе со своим неизбежным падением ветра завывать все громче, а мороз по щекам румянил все острее. Казалось, словно я стою в этом месте совершенно одна, только вот пару пьяниц видно, не заснувших ещё навсегда под скамейками. Вместе с их химерическими фантасмагориями о лучшем я растянулась в широкой, нестерпимой улыбке. Я была счастлива. Мои пальцы ещё раз томительно искали в телефонной книге уже известный мне номер. Пара терпеливых гудков… и долгожданный голос, подарок на помилование души.
— Привет, мама. Это Иеремия, — первое, что сказала тогда я.
— Ох, Йери… Привет! — я услышала в ответ повеселевший голос из динамиков — старый, больной, но до того добрый, что казалось, мол, сама смерть смилостивилась на пару дней ради такой добродетели.
— Я звоню… да просто так звоню! — готова была рассмеяться и рухнуть на землю я от яростного вихря не снаружи, но внутри. — Как там у тебя дела? Как самочувствие?
— Да… все нормально. Я себя... прекрасно чувствую пока что.
— И будешь, мам. Я обещаю, что вылечу тебя. Слышишь? Нельзя тебе умирать снова!
— Йери, солнце моё, ты всегда такая отчаянная, беспокойная… Ты должна как-нибудь отдохнуть, нервишки поберечь…
Такая спокойная даже при смерти. И ведь это разумно, храбро, стойко! И все же чувств моих гораздо больше, нежели здравого смысла, я сама на себя не похожа... Нет возможности принять.
— Мам, ну кто бы говорил. Все охраняешь меня, будто мне десять лет.
— Для меня ты всегда будешь беззащитной крохой, которую нужно сберечь от всего мирского зла. Так будет всегда, запомни.
— Вас, матерей, не исправишь… — вздыхала я довольная и смеялась тихо, пока никто не слышит.
Но вот я и не заметила, как подъехала моя машина. Впервые я оказалась недовольна этим быстрым сервисом. Водитель открывал окно и сообщал:
— Здравствуйте. Вы с багажом, погляжу. Вы не упоминали об этом… Ну да ладно, небольшой он, в багажник поместим, — заключил он и любезно поднял своими большими руками мой нейлоновый чёрненький сундучок с драгоценностями. — Просто в следующий раз предупреждайте, чтобы не было казусов. Едем?
— Погодите пару минут, — нахмурилась я, пытаясь сосредоточиться.
— Не задерживайтесь, — и дверца хлопнула.
Я думала, что уделю ещё несколько необходимых мне минут своей матери, но тут же услышала материнского упрека твердость:
— Иеремия, тебя ждут дела.
— Ну и пусть ждут, — равнодушно фыркнула я. — Тем более, что человек понимающий.
— Вот это новости, дочурка, где твои манеры? Я не хочу, чтобы ты причиняла неудобства другим, а тем более из-за меня. Так что давай, полезай в машину и едь.
— Но… мамуль! — попыталась возразить я.
— Я все сказала. Будь хорошей девочкой, ладно?
Что мне было делать, кроме как молча и терпеливо принять свою судьбу? А ведь я так вожделела лишь о малом, так почему же ты так яро хочешь поджечь мне сердце своими жестокими словами? Ещё немного, и меня бы стерла в пепел та жгучая сила, которую мне пока удается сдерживать.
— Ладно, ты права, — извиняюще улыбнулась я. — Тогда… увидимся ещё. Я люблю тебя.
— Я тоже вас, моих дорогих дочерей. Люблю так, как не люблю больше ничего на свете. Люблю больше жизни. Помни это, прошу.
— Мне и запоминать ничего не нужно, мам, — сказала я и с досадой бросила трубку, но и с некоторой компенсацией этой самой досады от ее слов, таких прекрасных слов…
Я села в такси на заднее место и, не обращая внимания на водителя, принялась разглядывать белоснежно-голубые орнаменты на окне. Мне это быстро надоело, но не потому, что меня не устраивал мороз-живописец, а лишь по причине занятости головы чем-то более важным. Мамой.
Поэтому я достала завещание дедушки из кармана.
"То самое спасительное письмо" — подумала я и сразу снова же предалась апперцепции, помешательству, видению, как это всегда и бывает при наличии у меня нескончаемого, сводящего до безумия состояния бесконечного потока мыслей.
— Довольна? — эхом отголоска уловило мое правое ухо.
— Это... немного грубо, — отвечала я ему.
Дряхлое существо лежало передо мной, но все ещё такое гордое в густых бровях и щетке-усах, как генерал не склонит головы перед ордой побеждающих воинов. Непоколебимая воля и честь. Или же незгибаемая гордыня и честолюбие.
— Я имею ввиду, — продолжала я, — что сигары мне не нужны. Но ты ведь хочешь, чтобы я ими отравилась, да, издохла? На кой мне твой ящик этой дряни?
— Не выделывайся здесь, девчонка.
— Я тебе не девчонка! — разозлилась я и всплеснула рукой. — Даже после своей смерти ты хочешь напомнить мне о себе, хочешь издеваться надо мной до скончания веков! Разве это справедливо по отношению ко мне?
И я бы долго возмущалась не о деньгах, мною не полученных в наследство, но самом восприятии этого факта, дескриминации меня как внучки, как человека, в конце концов, если бы он не с первобытной жестокостью, присущей всегда его нутру, а с отцовской нежностью не произнес:
— Замолчи, тваринушка…
Я так и замерла, вцепившись в колени, и вжалась всем телом в скользкий, маленький, неудобный стульчик. Я всегда пугалась его ласки.
— Кто ты, а кто мы? Кто ты… — продолжал он с нарастающим острым презрением в усталых, но решительных глазах, — чтобы кусать руку, кормящую тебя, жалкая гниль? У меня не было, порой, туфель нормальных, чтобы без стыда и окостеневших ног ходить на учебу! Другим жрать нечего, а ты с жиру бесишься… Нет образования, нет имущества, нет даже чести! Радуйся, не валяешься под забором с исколотым запястьем! Гордись, что ты ещё способна дышать!
Я быстро склонила голову перед ним и дрожащими руками продолжала сминать суставы. Дрожащими не из-за страха, не из-за стыда, но чего-то иного, нечеловеческого.
— Я приношу свои извинения, дедушка. Вижу, что мнения твоего не изменить. И не надо. Я уже ухожу. Не собираюсь больше… разочаровывать тебя. Ещё раз… прошу прощения, — бормотала я неразборчиво.
А потом я встала и ушла. Свое приданое забирать не спешила, да и к сестре заявляться тоже. Надеялась на суд, на извещение о получении наследства, которое, по удивительным стечениям, не пришло даже спустя месяц. На тему безалаберности системы рассуждать можно долго и бессмысленно — это уже некий постулат государственных служащих.
Мне завещали ящик сигар и… какие-то ещё вещи. Я и предположить не могла, что это окажется дороже тысячи роскошных домов на побережье (гиперболизирую состояние, естественно). Когда моя нога, хромающая, словно инфекцированная хирагрой, переступила порог его темного, строгого кабинета с устрашающей мордой оленя на стене и большим шатким креслом, когда рука моя на дне картонной коробки нащупала гладкий ключ и записку…
С какой ловкою скоростью бежала я к городскому хранилищу-складу, как нетерпеливо стояла перед охраной, как колебалась, выискивая нужную ячейку! С пердвкушением и томящим внутренности нетерпением мои пальцы стискивали содержимое — небольшую глянцевую ручку с блестящей кнопочкой на затылке, крест узорчатый с распятым Божьим Сыном и маленькое письмо, завернутое в пожелтевший конверт.
— … вот здесь она и находится. Я прошу простить меня, это письмо чуть запоздало. Однако, как ее лечащий врач, я обязан был поступить правильно. Вы — единственный человек, о котором мне удалось узнать хоть что-то, и то благодаря вашей небезызвестности… — читала я вслух все приглушённее с каждым произнесенным словом — вот, что такое тихий ужас, возводимый до самого кончика: вопиющего кошмара.
Я ехала через долгие бури, стучащие грады и великие поляны только для того, чтобы расстояние между нами стало как можно меньше. Я видела мягкую белую корочку пушистых снежинок, смотрела на яркий преломляющийся силуэт, очень похожий на твой, искал он что-то беспокойно и бережно, не приминая снежинок, все торопился где-то и кричал. Куда вел — неизвестно, лишь бы остановился на мгновение, послушал меня! А мне остаётся бежать — бежать как можно дальше, через сырые улочки, грязных людей, через больницу, охваченную горящим знаменем огня. Меня хватали дрожь, отчаяние, и скрывалась тень в густом дыму.
— Я слышу, как ты меня зовёшь…
С кричащим надеждой телом, с душой сомнений палача я ринулась напролом и продолжала бежать бесцельно, наугад, минуя запертые двери, обломки спален и обжигающие караваны гончих псов. В голодном, пожирающем всё и вся огне, на самом верху сидела ты, нетронутое великолепие слепящего серебра и маленьких малахитов.
Я не помню, как вцепилась, вжалась, не давая больше никогда и ни за что ей уйти или вообще забрать кому-то. А тело-то горело до самых криков и густого кашля, но ничего страшного! Я обнимала крепко, очевидно, держала за морщинистые сухие руки, и лелеяла волнительно, пролепетав что-то постыдное. Только спустя утомительные минуты слез я могла сказать:
— Мама, я так рада тебя видеть. Я так… счастлива тебя видеть!
— Иеремия? Йери… — говорила она не то счастливо, не то печально и оттого, как наши воспоминания бесценных фотографий прямо сейчас рвались на клочки, исчезая на головке спички. — Как же ты нашла меня?
— Нашла… — выдыхая, трепетала я. — Даже на на тихих жарких улицах, под палящим солнцем пустыни, под обжигающим холодом севера, во рдевшем кошмаром пламени я найду тебя!
Я нашла свою маму в больнице. Все так изумились моему появлянию и поведению, что я, придя в себя, испытывала неловкость и стыдящий материнством упрек. Я так давно не чувствовала этого... Мама мне рассказала многое. У меня пересыхало не то, что в горле, а в ушах от таких длинных монологов, но ни на грамм не пропадало желания продолжать.
— Значит он все же рассказал тебе, — бормотала мама хмуро. В ее сияющих перламутром зрачках хотели появиться слезинки. — Не надо было меня искать…
— Ну что ты такое говоришь, мам? Разве ты не рада меня видеть?
— Ты радость моя, Йери, в любое время и час, но это… слишком сложно. Пожалуйста, не говори больше никому обо мне. Сестре или…
— Сестра не узнает о тебе, да это и не нужно…
— Ноэми, да? Ах, малютка, как она хоть там? Надеюсь... с ней все в порядке с тех пор?
И я тогда насторожилась. Уж очень обеспокоенно мама говорила, лицо кривилось не то в злости, сколько сожалении. Я поинтересовалась, а она и поведала мне… Поведала историю, не дававшую мне спокойно сидеть наедине с собой.
Дело в том, что пожар, в котором якобы погибла мама, оказался спланированным. Тяжко признавать тот факт, но вместе с тем блестели глаза от возможностей мести людям, которых мне никак не найти. И ведь причина — омерзительная жажда к богатству! К бумажкам, которые только ничтожный человечишка может вообразить себе ценными в своем воспалённом мифами разуме!
— … Для этого они хотели украсть малышку Ноэми для выкупа, но в тот злополучный вечер она убежала с вами — внезапно. И также внезапно осталась дома я… Они пришли быстро. Не обнаружив дочь, разозлились, украли меня взамен дочери. Это спасло ее… — улыбнулась она.
— Спасло ее! — с досадой всплеснула рукой я. — А ты о себе тоже думай, мама. Ты же пострадала! Я даже не представляю, сколько тебе удалось пережить. Расскажи, пожалуйста.
— Ты так хочешь знать? Что же, ты имеешь право знать, — мама взяла меня за руку, и я почувствовала себя лучше от предстоящей правды, которая уже рисовалась в моем воображении не самым счастливым образом. — Я оказалась в плену, оказалась рабыней. Меня продали, как вещь. Я стала человеком без личности, без банальной возможности связаться с кем-либо, — она нахмурилась, судя по всему, вспоминая какую-нибудь нон гранта, мягко говоря, ибо до невозможности бесчеловечен тот, кто признает рабство! — Однако не будем об этом, ведь я умудрилась сбежать… и от изнуряющего голода, холода и усталости впасть в кому. Очнулась я тут и уже как полгода нахожусь здесь, на государственном попечительстве, как пострадавшая беженка. Но… они не будут выделять денег на мое выздоровление.
— Какое ещё... выздоровление? — напряглась я, продолжая гладить жилистую руку все напористее.
— Я имею ввиду, что больна, смертельно больна, Йери. Теперь ты понимаешь, почему мне не хотелось никому говорить?
Это крах… и ещё один удар по моей самонадежде! Сначала утраченная жизнь без ничего, а потом и вовсе смерть на пороге твоего и без того разрушенного дома, "да что вообще наши истерзанные души делают в этих злосчастных телах?!" — думала я, втискиваясь своим сырым лицом в твердое материнское плечо. — "Не меня, так её пожалей, Боже…"
— Я найду деньги, мама. Мне все равно, каким образом. Я клянусь. Точно! — вспомнила я, дёрнув головой. — Сестра поможет!
— Прошу, Йери, ещё раз. Ну нужно говорить обо мне Ноэми, я умоляю. Я не хотела, чтобы и ты видела меня живой. Это… очень тяжело принять снова. Ты понимаешь меня?
— Я… понимаю, — кивнула моя тяжёлая голова. — Но разве стоит рисковать своей жизнью ради такого…
— Стоит. Я это говорю как мать, как ее лучший друг! — строго посмотрела она на меня, и я утихла, поджав уши.
— Я поняла. Мама, никто не умрет. Ты будешь жить.
— Йери…
— Я найду деньги на лечение. Я обещаю, что найду! — громко пообещала я, буквально заклеймила себя клятвой, приложив ладонь к груди.
В ее глазах читалась благодарность, однако оставалась и печаль вместе с разочарованием в действительности. Я поняла, что единственным выходом станет наследство, полученное в большей степени сестрой. И все думала о том, как несправедливо это все.
— Как там она, моя Ноэма? Повзрослела хоть?
— Да… отлично! Она стала, кстати, популярной.
Я показала ей то, во что «превратилась» моя сестра. Мне совершенно случайно выпала возможность заметить и узнать ее через крашеные зелёные волосы и изменённое назло матери имя Лилит. Её хотели сделать ангелом, а эта мерзавка пала и перешла к демонам. У нее всегда был бунтарский характер по отношению к родителям, в особенности к маме. Я показала маме несколько ее представлений. Она смеялась почему-то и вовсе не воспринимала наглое отторжение наследственной красоты. Где сестра, а где мать!
— Перекрасилась, тату себе сделала! Ну моя дочурка даёт! Но играет прекрасно и талантливо… Господи, я так горжусь ей. Она будет замечательным человеком, — радовалась моя мама.
"Такого никогда не будет. Это… ужасный человек навсегда. Если только я не помогу ей. А она поможет мне..." — в голове уже прокручивался план, который в котле напористости и решимости варился и казался почти готовым к употреблению.
— Куда поворачивать? — спрашивал меня водитель сквозь развеевшееся представление, и только салон темного, полупустого автомобиля мог подкрепить мою уверенность в достижении моей цели. Он едет, а, следовательно, относительно надёжен.
— К съезду, — указала я рукой из тени.
Мы немного провозились со въездом в переулок, но всё же мастерство водителя… и его грозный вид на дорогах позволили нам победить архитекторское невежество, чтобы подъехать, в конце концов, к высокому подножию склона, вершина которого была заставлена рядом жилых треугольных и прямоугольных, трапецеидальных и параллелограммных даже домиков. Склон покрывали гладкая белая глазурь и железная пунцовая лестница без перил и со снегом, язвенным льдом налипшим на ступеньки. Наверху, на маленьком деревянном крылечке с забором и видом на длиннющие каменные колонны высоток была черная дверь, в которую я обязательно, как бы не хотела, как бы не противилась, но должна была войти.
Когда-то я была актрисой, вернее, хотела ей стать, практиковалась много, читала — это все уже ближе к совершеннолетию... Так сыграю же я последний свой и самый лучший в мире шедевр, дебют, не ставший продолжением, экспрессивный номер без права на ошибку! Я сыграю для тебя лучшую на свете сестру, которую ты так давно заслуживала, а ты поможешь мне, сама того не подозревая. Так сделаем же друг другу приятно в откровенных позах, изгибающимися лезвиями ножницами, с разлатой к Господу ненавистью, и да не простит Он меня, нелюдя, невзлюбившего ближнего своего!
"Когда я смотрела на тебя, Ноема, нет, Лилит, я чувствовала себя несчастным геологом — оглядывая горы, но, скорее, холмы с маленькими церквушками на вершинах, покрытые бежевым снегом, или темное ущелье, укрытое, нет, обтянутое хозяевами пленкой, каждый выпирающий камешек… Или то, что явилось разукрашенными опороченными листочкам тонких веточек или… озера, неповторимые и глубокие до того, что сам уже вид затягивает тебя в чистоту до самого драгоценного дна! Но это ведь не твое, это нечестно, потому что, разглядывая твою сущность, я ощущала себя кинологом… Ретивая, рычащая сучка с собачьим сердцем, предавшая то, что тебе с такой материнской милостью было подарено, то сияющее бесценное серебро было вымянено на… на что? На зелень? Или травку? Или деньги? Да как ты вообще посмела поставить рядом с непорочной кристальной водицей шероховатую грязную пещеру, давно гнившую внутри испорченным мясом хищника? Как появилась смелость в тебе, неотесанном гринписовце, закрасить лоснящееся искусство, сделать уникальное обыденным? Ты действительно думала, что скроешь свою, как тебе кажется, уродливость? И тебе правильно кажется, но не в совсем том направлении. Вы с матерью два замечательных цветка, пышнущие своими лепестками, заигрывающие колючими шипами, но когда она завянет, то будет граненым самоцветом, вечно прекрасным и раскрывающим новые пути к этому самому прекрасному с каждым поворотом сияющей души. Ну а ты… Ты просто завяняшь. А я просто сдохну".
Хоть во мне и взыграла ненависть к ней я испытывала и сожаление. Есть те вещи, совершенные мною в прошлом, которые и недостойны человека, потому что это несправедливо, нечестно, эгоистично. Я это признавала, но никак не могла понять другого.
"Само твое существование — ошибка. Не было бы трагедий и слез, не родись ты на этот свет. И ты не виновата, но ты есть всему причина. Эта мысль нестерпима для меня".
— И это все, что ты можешь мне сказать?
Что же мне ещё было ответить этой девочке, нет, девушке, так бесстыдно показывающую свою бледную и гладкую, как карамель, кожу… нет, скорее, не показывая ее только в самых пошлых местах, и кожа эта, в любом случае… Даже она была опорочена черным на руке клеймом.
"Она в таком виде ко всем выходит?" — думала я, отведя в сторону взгляд. — "И как же рожа от стыда не кривится, как такие люди, готовые онанировать прямо здесь и сейчас, не снимая одежды, вообще ходят без масок? Потому что нет совести, потому что отброшена всякая латентная сексуальность и вообще воздержание — частичка человечности. И с этою проституткою я должна возыметь теплые чувства?"
Потом был конфликт — яркий такой, экспрессивный, но, подобно вспышке, быстро затухал. Когда к пламени можно было касаться, не боясь снова сильно обжечься, я сказала ей о дедушке — но не совсем то, не совсем правду, а только выгоду свою максимальную. Та и прикурила от моих слов.
Для начала мне хотелось её усыпить, а для этого я не от доброты душевной и даже не от голода приготовила нам завтрак. Сестра так и слюнки развесила, попробовала моего безопасного яду и начала выделываться. Слава Богу, что угомонилась она ото сна быстро.
Оглянув ее спящий живот — весь такой надутый, довольный — я принялась рыскать по комнате в поиске того, не знаю чего, но что мне явно поможет. Я ведь совсем ничего о ней не знала, да и не хотела знать.
Сначала я порыскала на полках, среди непонятных мне инструментов музыкальных, бумажек в столе, ручек, даже нашла небольшой фаллоиммитатор. Запутанная, я заметила монитор, вернее, приняла его во всё внимание, щёлкнула мышью — оказался он в спящем режиме и вовсе не запаролен, на мое счастье. Я быстро принялась копошиться в истории браузера, обезумевшая от возможностей, которые мне предоставит эта информация.
"Чушь, чушь, порнография… Бондаж и куколды? В каждом извращенце живёт ещё больший извращенец… А вот тут уже интересно...". — облизнулась я и нашла ее историю переписок. Тут мне открылась целая галерея содомии и непотребства, но сначала спам-боты, рекламодатели, и недалёкие фанаты. После них пошли диалоги о разном, на первый взгляд, однако, по сути, об одном — сексе.
— Вот это да, — прошептала я, кусая пальцы.
Мне совершенно изумительно было узнать свою сестру… настоящим чудовищем.
"Думаешь, это нормально — просто взять и избить меня? Как будто мы не секс, а спарринг-партнеры! Как такие потрясающие тексты может писать такой ужасный человек, скажи мне? Я… чувствую предательство. Мне казалось, что ты спасаешь по доброй воле, а не для того, чтобы снова сломать… Удачи, Лилит. Удачи в Аду!" — прочитала я из одного диалога.
Она оказалась садистской натурой, не жалеющией даже девушек. Некоторые кидали фотографии последствий — от ссадин до настоящих ожогов лёгкой степени... Заточенная ненависть взыграла по-новому, я будто вспомнила, за что всегда ненавидела ее. И эта капля чистой жгучей химии превращалась в новую, все больше и интенсивнее наполняя ведро опустошенной эмоции. Я подошла к ней, взглянула, приставила к сердцу пистолет.
— Нет! — вдруг взвыла она во сне. — Йери… не надо… не надо…
Йери… Помню, как она называла меня так по собственной глупости, подражанию матери. Помню её ещё маленькой, новорожденной. Мамуля принесла ее, завернутую, красную от напряжения, такую непослушную, а потом сказала: "Твоя сестричка Ноэми. Познакомьтесь". Я заглянула в её лицо, кривившееся от боли, и вдруг ставшее нормальным, приблизившись моя голова ближе. Она трогала ее, мои волосы, так небрежно и грубо… И я позволяла такое. Ведь эта самая грубость была ее милейшим действом, какое только можно себе представить. В глазах отражалась радость. Я тогда подумала:
"И как такое создание может вот так взять и довериться незнакомой девочке?"
Ноэма, так ее назвали, любила меня, а я… тихо презирала и считала несправедливым особое отношение к ней. Классическая проблема старшенького и младшенького, я не оказалась исключением. Обида и злость бурлила во мне, когда родители отказывались идти со мной гулять. Даже посмотреть на сияние…
Ноэма действительно любила подобно всем хорошим сестрам. А я ощущала себя плохой, ибо не могла заставить свои чувства быть взаимными. Она так улыбалась, завидев меня — чтобы поскорее поиграться с моим лицом. И почему именно мои щеки, не пойму? Странно, что после пожара ее эта привычка осталась, которой я не позволяла больше проявляться ни в каких позициях. Более того, вся копившая отрава во мне вылилась в абсолютный фейерверк самых различных неприятных грубостей, почерневших злобой слов. В конечном итоге сестра под моим гнетом сломалась и перестала воспринимать меня также, как раньше. Я породила в ней эту тиранию и жестокость, которая и по сей день ярко выражена в её дурных поступках, как оказалось. Как же это несправедливо, неправильно — ко взаимной любви прийти нам не удалось, но к взаимной ненависти? Не было в наших чувствах ничего более простого, чем взаимная ненависть!
Вместе с произнесенными в полудрёме словами я опустила оружие, вновь подошла к компьютеру. Наконец, промотав в самый верх, я увидела знакомое имя, а после и подтверждающее мои догадки лицо.
"— Это ее сестра. Нам надо встретиться", — тут же написала я. — "Я готова кое-что предложить, Уорд".
Это был он…
В последующие часы я шла по бульвару на назначенную нами встречу, в небольшое местечко по накормлению людей под названием "Гнездо". Вокруг уже пестрели рассветом пушинки, и тихий снег падал на всё, что не прикрыто. А ведь как жаль эти треугольные черепицы — некому их самих-то прикрыть, и от того они становятся необычайно красивы в своей неизменной судьбе — таять и замерзать под лучами дня, гнить в очертаниях каплей дождя и при Луне. Но не суть! Зачем она нужна, когда есть само бытие, существование? Просто... смотреть на такое уже подарок. Смотреть на любое природное или архитектурное, с искусством и хаосом… но только без человека или хотя бы плохого человека! И пускай этот гордый черепичный полукруг красного вина не омрачнит выскочка-самоубийца.
И вот я вошла под их надежное, сильное крыло, уселась за тонкий столик с мраморными гладкими стульями, прямо перед ним положила ногу на ногу и, сложив руки, произнесла:
— Здравствуй, Уорд.
Черноволосый, не слишком кудрявый, не достаточно умный на видок, но в очень умном виде — длинном пальто, прикрывающем его официальную рубашку и сияющий в тени поясок, поддерживающий его короткие брюки. На руках были и часы, и побрякушки светящиеся, и шрамы небольшие.
— Ну-ну, не нужно так официально, — сладко проговорил он и с интересом взглянул, навалившись на руку. — Мы же всё-таки бывшие одноклассники. Столько веселья вместе прошли…
— Ты прав, — согласилась я, не дрогнув и мускулом. — Но давай перейдем к делу, нам не нужна эта ностальгия, — сказала я и наклонилась, приняв важную позу. — Ты ведь, жалкий правитель, снова хочешь воссиять на троне?
Мы, замерев, наблюдали только друг за другом, даже несмотря на то, что официант преграждал обзор своей бледной рукой и давал какие-то вежливые комментарии.
— Я имею ввиду, Уорд, — продолжила я, все больше мрачнея в своих уродливых чертах, — что ты можешь отомстить моей сестре. Сделать то, что успокоит твое подбитое самолюбие.
Сколько нарциссизма было в его не самой приятной реакции! Сколько истерии в сжатых кулаках…
— Вот уж презренная тварь! Да вообще что-либо говорить обо мне… Пресмыкайся лучше, пока можешь! Или ты уже все забыла? — Уорд был раздражителен и нетерпелив, он мог уйти в любой момент… но не ушел бы, потому что всегда был омерзителен в своих желаниях. Нет, омерзителен до омерзительнейшего!
— Мне как-то все равно на тебя. Соглашайся или проваливай, Уорд, — перебила я его так громко, но в то же время органично, спокойно, как всецело управляющий уверенностью толпы оратор.
Все повернулись на нас, и этот мелкий фифик сжался от такого широкого в некотором смысле внимания.
"Неприятно, когда смотрят, да?" — с улыбкой подумала я. А он тут же, успокоившись немного, пытался продолжить нашу сделку. Подобно важным личностям, он принял пафосную позу, сложив свои кисти вместе.
— Допустим я соглашаюсь, но в чем подвох? Чего ты хочешь от меня?
— Я? — слишком вычурно ахнула моя грудь. — Ничего. Мне просто хочется какой-то… справедливости. У меня только есть одно условия к тебе — никакого сексуального насилия.
— Боже правый! — смеясь фальцетом, закрыл своей драгоценной рукой Уорд свое лицо. — И на что я подписываюсь? Мне ее отшлепать тогда?
— Да. Ты накажешь ее, — пожала плечами я. —Теперь ты понимаешь? Все будет справедливо, ни больше, ни меньше. Такова моя цена — будь паинькой, и я все спланирую сама.
Он понимал. Прекрасно понимал, но не признавал, не делал виду. И в итоге ушел.
— Я подумаю, — взмазнула его рука и, развернувшись ко мне, показала сжатый на спине кулак, сжимающий клетчатый кашемир. — И не называй меня так больше!
Сомнение порождает ещё большее сомнение — как в объективной, так и в субъективной реальности. Именно поэтому ко мне подобралось только оно. Я начала сомневаться в собственной уверенности своего плана. Гигантизм стал нанизмом, а нанизм становился гигантизмом — или они просто менялись с друг другом, не уменьшаясь, не увеличиваясь совсем? Я уже и не знаю. Сомневаюсь в самой логике.
Bạn đang đọc truyện trên: Truyen247.Pro