Глава 5
Вторник отыгрался за солнечный понедельник. Дождь не прекращался весь день, то усиливаясь, то ослабевая. На среду воды в облаках не осталось. Вся она превратилась в холодные лужи, влагу в воздухе и капли на листве и стеклах. Было настолько сыро, что миссис Каннингем не пошла в лавку за свежими овощами, а заказала доставку. Курьер, принесший покупки, сказал, на улице такой туман, что на пару шагов вперед ничего не видно.
Менди не спустилась к завтраку. На обеспокоенный вопрос Колина няня ответила, что в такие дни людям порой нездоровится, но если Колин хочет, то может отнести сестре крепкий сладкий чай.
— Хорошо, я отнесу, — сказал он и принял у миссис Каннингем поднос с чаем и печеньем.
Держа его в одной руке и касаясь перил другой, Колин поднимался по лестнице и думал, что, если Менди не захочет его видеть, он оставит чай и уйдет.
Подойдя к двери, он прислушался и собрался постучать, но застыл, так и не занеся руку. Менди плакала. Его сестра плакала. Колин ощутил не пойми откуда взявшийся трепет и страх, и робость, и... жалость. Наверное, случилось что-то совсем ужасное, раз Менди дала слабину. А может, Колин никогда не знал ее достаточно хорошо.
Он тихо постучал, едва коснувшись двери костяшками пальцев. Менди всхлипнула и дрожащим голосом сказала: «Войдите». У Колина подогнулись колени. Он сжал поднос посильнее и вошел.
— Доброе утро, — прошептал он, почувствовав, что не должен говорить громче. — Хочешь чаю?
— Поставь на комод. Он слева.
Колин нашарил комод и, уперевшись в него бедром, опустил поднос. Потом повернулся в сторону Менди. Она, должно быть, сидела на кровати. Он помялся немного, но спросил:
— Можно?
— Да, — ответила она, чуть помедлив. Наверное, забывшись, кивнула.
Колин осторожно присел рядом. Кровать была такой жесткой, что почти не пружинила: у Менди были проблемы со спиной. Колин слышал, что она шумно дышит и платком вытирает нос. Она не хотела плакать при нем. Он медленно, давая возможность отказать, приобнял ее.
У Менди были слабые, опущенные плечи. В них не чувствовалось ни капли напряжения. Колин осторожно погладил ее. Пальцами он ощутил твидовую ткань. Значит, она оделась, чтобы выйти, но не смогла.
Менди прислонилась к нему, положила голову на плечо. Колин вдруг заметил, насколько он выше. Он помнил, как в детстве смотрел на нее снизу вверх, и всегда считал сестру высокой, а она оказалась маленькой и хрупкой. У нее были тонкие запястья. В одной руке она держала платок, а другой сжимала его колено.
Она держалась из последних сил. Колин коснулся ее волос и легонько поцеловал в макушку. Он позволил ей заплакать.
Колин медленно покачивал ее в объятиях, чувствуя влагу на шее. Наверное, слезы намочили рубашку. «Чужие слезы на твоей рубашке — знак доверия», — подумал он. Колину не хотелось представлять спальню Менди: это ее личный мир. Ему не хотелось представлять ее саму в этот момент: она была слишком искренней и прекрасной, чтобы он мог такое вообразить.
Когда все ее слезы впитались в ткань рубашки, Колин спросил:
— Что случилось, Пух?
— Все. Все случилось, Пятачок. — Когда она говорила, то касалась его шеи губами, и это был еще один знак доверия. — Родители, ты, Мэтт. Все навалилось на меня.
Колин впервые подумал, что все это время ей тоже было тяжело. Скорбь и ответственность давили на ее слабые плечи. Колин искал у сестры поддержки, а сам ни на секунду не задумался, нужна ли поддержка ей.
— Прости, — прошептал он.
— Не извиняйся. Ты не виноват. — Менди покачала головой, и ее волосы пощекотали Колину подбородок.
— Виноват. Я кошмарный брат.
— Не говори так.
— Это правда. Знаешь почему? В детстве я не считал тебя своей настоящей сестрой. Ты была мне чужая, и я не понимал, почему должен тебя любить. — Они были слишком разными, чтобы понимать друг друга. Их отделяли восемь лет и сотни миль, лежащие между интересами и характерами.
— Я вела себя как чужая.
— Теперь все иначе. Мы ведь уже взрослые. Мы должны быть братом и сестрой.
Менди промолчала. Колин принял это за согласие. Он водил пальцами по ее волосам. Удивительно, что она была блондинкой, ведь и отец, и мать были темноволосыми. Папа говорил, что Менди похожа на бабушку. Колин однажды видел ее фото. Помнится, тогда он спросил, почему сестра так странно одета. Отец рассмеялся и сказал, что это его мама. Колин не поверил: пусть одежда была старомодной, а такой прически Менди никогда не носила, лицо было то же, взгляд был тот же.
— Что с Мэттом? — спросил Колин.
— Мы расстались. Я порвала с ним.
— Что в этом дурного? Знаешь, я ни за что не стал бы с ним встречаться. Он ведь немногим умнее собаки твоей соседки и то лишь потому, что не справляет нужду в кусты.
— Мне не везет с парнями, — Менди горько усмехнулась.
— Не везет с парнями — обрати внимание на девчонок.
— Может, для тебя и нет разницы, но для меня она есть.
— Ты сама себе все усложняешь.
Менди рассмеялась. Это был смех облегчения. Смех как радуга после дождя. Колин улыбнулся, довольный, что поднял ей настроение.
— Моя комната рядом с лестницей. Если вдруг захочешь поговорить — я буду там, — сказал он, чуть сжав ее плечо. Затем встал и произнес: — Пойдем завтракать.
— Иди. Я умоюсь и тоже приду.
Колин взял поднос и вышел. Почти закрыв дверь, он услышал, что Менди прошептала: «Спасибо». Он кивнул ей.
Миссис Каннингем молча забрала поднос с нетронутой едой. Колин подумал, что она не просто так предложила ему отнести чай. Наверное, она знала, что все будет именно так.
Менди ела быстро, казалось, лишь исполняла потребность, но не наслаждалась. Она не хотела терять ни минуты впустую, торопилась жить. «Что и кому она пытается доказать? — размышлял Колин, обмакивая кусочек оладьи в джем. — Матери? Это бессмысленно. Мама умерла, она уже никогда не признает Менди. Себе? Возможно. Возможно, она установила себе слишком высокую планку. Но и это тоже из-за мамы».
Менди уехала в студию. Должно быть, у нее появились идеи, которые срочно нужно было перенести на бумагу. Колин мысленно проследовал за ней, остановился у стола и стал смотреть, как она рисует, каким вдохновленным становится ее лицо и как профессионально и непринужденно пальцы ведут карандаш.
— Я собираюсь поехать в Грамерси. Хочешь со мной? — Голос миссис Каннингем вернул Колина назад.
— В Грамерси? Зачем?
После аварии Колин бывал дома лишь однажды — собирал вещи. Больше он туда не ездил и даже не вспоминал. Слишком больно это было. Слишком много всего осталось там, замерло в нелепой неустойчивой позе, будто в детской игре. Колин боялся, что стоит ему вернуться домой, и его погребет под тяжестью горя, неоправдавшейся надежды и неслучившейся встречи.
— Дома нужно навещать. Нужно, иначе они начинают тлеть. Забывают прежних хозяев и заводят новых: пыль, забвение и призраков.
— Может, это к лучшему? — Может, и его скорбь покроется паутиной и пылью и перестанет жечь сердце, словно северный лед.
— Однажды тебе придется вернуться. И будет лучше, если ты приручишь этот дом и свою боль.
Колин не ответил. Глубоко внутри он был с этим согласен. Но еще глубже он боялся, боялся так отчаянно, что перехватывало дыхание и болело в груди. Он оставил себе шанс отказаться, если этот страх победит. Колин поднялся наверх, тщательно почистил зубы, заполнив этим звуком все сознание, всю свою темноту. Только оказавшись в постели, он позволил себе подумать.
Он вспомнил родителей.
Отец. Отец всегда был для Колина первым. Первым, с кем здоровался утром. Первым, у кого просил совет. Первым, кого обнимал в день рождения. Колин представил его лицо, моложавое, улыбчивое; мудрые голубые глаза с затаенной доброй усмешкой, так похожие на глаза самого Колина. Отец поправил бы лацкан пиджака, потрепал сына по плечу и сказал что-нибудь ободряющее.
Мать. Колин старался любить ее так же сильно, как отца или как миссис Каннингем, но чувство, теплящееся в детской душе, постоянно угасало. Мама была женщиной со строгим взглядом и всегда холодными, как у самого Колина, пальцами. Еще у нее был негласный список требований, особенно жесткий для детей и мужа. Отец мягко улыбался и шел на компромисс, Колин смиренно подчинялся, а Менди бунтовала. Мама наверняка покачала бы головой, взглянув на сына сейчас: он позволил себе неприлично много страданий.
Когда Колин проснулся, волосы у висков были влажные.
Он твердо решил побывать дома и сообщил об этом миссис Каннингем. Она, мягко коснувшись его плеча, сказала, что идет дождь. Колин кивнул. Порой повседневная фраза важнее горячих утешений.
Колин надел шляпу. Может, хотел спрятаться? Шляпа, очки, шарф, высоко поднятый ворот. Его не было видно. Всю дорогу его пробирал озноб, и Колин не мог понять, виновата сырость или он настолько напуган. Он не успел разобрать: такси остановилось.
Швейцар вежливо поздоровался. Колин не помнил его имени. Он вообще ничего не помнил, даже номер квартиры. В голове была глухая пустота, лишь тени сомнений метались по углам.
Миссис Каннингем отпирала дверь, и каждый щелчок казался Колину ударом его сердца.
Раз.
Он вернулся домой.
Два.
В дом, который не успел сказать «прощай».
Три.
В дом, который еще дожидался хозяев.
Нижний замок.
В дом, который хранил столько всего, замершего под слоем пыли в ожидании.
Они вошли.
Пахло иначе, не так, как Колин помнил, как хотел чувствовать. Пахло пустым, осиротевшим домом, в котором не готовят еду, не зажигают свечей и не пользуются духами. Пахло пылью и скорбным одиночеством пустых стен.
— Все хорошо?
Колин кивнул. Он снял одежду и аккуратно повесил на вешалку, как делал это раньше. Можно было представить, что он вернулся домой после школы. Все как обычно. Сейчас он переоденется, и миссис Каннингем позовет обедать. Вот сейчас...
Она обняла его. Она обнимала его, гладила по плечам, шептала что-то.
Что, что случилось? Все ведь хорошо. Он вернулся домой. Сейчас. Он только переоденется, и можно будет обедать.
Сейчас. Он только вытрет слезы.
Во всем теле не нашлось бы сил, чтобы поднять руки и обнять миссис Каннингем в ответ. Во всем теле не было сил, чтобы сделать вдох, чтобы издать хоть звук.
Колин неподвижно стоял и чувствовал, что слезы щекочут шею. Он был слишком слабым, чтобы обнять няню, и слишком высоким, чтобы опустить подбородок ей на плечо и показать свое доверие.
— Ну что же ты, мой мальчик? — Он наконец разобрал ее шепот. — Держись. Будь сильным. Если ты не можешь, то как же я смогу? Держись.
Он собрал всю свою силу и вложил в руки, чтобы хоть немного напрячь мышцы. Руки, такие тяжелые, такие усталые, поднялись, и ладони легли на спину няни. Пальцы соскальзывали с гладкого шелка ее блузки. Колин наклонился, чтобы их головы оказались на одном уровне. Он разлепил сухие губы и ощутил соленый вкус своих слез.
— Я в порядке, — прошептал он так тихо, что слова осели на губах, не превратившись в звук.
Миссис Каннингем покачивала его в объятиях, как в детстве, когда он просыпался от кошмаров. Колину хотелось бы проснуться от реальности.
Ее руки гладили его по спине и плечам, путались в отросшей стрижке. Она собрала его по кускам и поделилась частичкой тепла.
— Спасибо. — На этот раз звук вылетел из пересохшего горла.
— Если хочешь — уедем.
— Нет. — Колин прошел через это не для того, чтобы сразу же уехать. — Я поднимусь к себе.
— Сперва попей воды.
Он кивнул и побрел на кухню. Она не пошла следом, может быть, чтобы он побыл наедине со своей болью и победил ее. Колин не победил, но договорился об отсрочке.
Он медленно пил воду, и каждая капля острой галькой царапала глотку и гулко падала в желудок. Колин ощущал кухню, осязал, дышал, слушал. Она изменилась. Стала холодной и пустой. Раньше тут всегда было тепло и пахло едой — яблоками ли, выпечкой, сырным соусом.
Колин поставил стакан на столешницу кухонного шкафа, чтобы хоть немного оживить квартиру, проявить человеческое присутствие. Он прошел дальше — в столовую. Обеденный стол, казалось, ждал, что расстелют скатерть и расставят фарфор; ожидал разговоров за ужином, чтения утренней газеты, школьных новостей в обед. Колин хотел коснуться своего стула, но не решился. Он не решался трогать вещи. Просто бродил, как в музее. В музее, посвященном его жизни, где экспонатами были воспоминания.
Комод, о который Колин однажды стукнулся и заполучил шрам на скуле. Ваза, что падала по нескольку раз в месяц, но так и не разбилась. Стул Колина. Книга, оставленная на журнальном столике несколько лет назад и ставшая таким же украшением, как никому не нужная пепельница. Большой диван, где было так удобно смотреть на огонь в камине. Рояль Колина, за которым он каждую неделю учился играть под присмотром учителя-француза, что не знал французского. Место, где на Рождество ставили елку.
Раньше квартира казалась огромной: столько света, столько воздуха, чтобы дышать полной грудью. Сейчас все пространство исчезло, свет погас, воздух выкачали. Стены сдвигались, давили на Колина и ломались, крошились, а его кости выдерживали, трещали, но выдерживали.
Колин поднялся на второй этаж. Комната родителей. Комната Менди. Его комната.
Ручка такая холодная — не коснуться. Не опускается. Может, оттого, что Колин боится открыть.
Его спальня. Некому было что-то здесь менять. Все так, как он оставил, собираясь на пару недель во Флориду. Мятая рубашка на стуле. Недопитый чай, ставший болотом. Его не убрали — не успели, не пожелали, не смогли.
Колин стоял на пороге и не решался войти. Комната не изменилась, а он — да. Он стал чужим для себя самого. Он чувствовал себя чужим здесь. Эта комната, эти вещи — они принадлежали прежнему Колину. Это был его мир.
В мире нового Колина не было места книгам: он не мог читать. Целый шкаф книг стал бесполезен. Новому Колину не нужны были учебники, тетради и стопка блокнотов. Новый Колин не интересовался звездами или модой, или прерафаэлитами.
Новый Колин скучал по старому. Тот мог все.
Колин прилег на кровать. У него был целый Млечный Путь на потолке и упаковка конфет под матрасом, а в подушках — лавандовые саше. Колин сам вышил на них цветочки.
Он положил ладонь на прикроватную тумбочку и осторожно пошарил по поверхности. Раньше там стояла фотография. Теперь ее не было. Колин похолодел.
Что, если прошлая жизнь была сном, а это — реальность?
Нет, не может быть. Фотографию просто положили в полку. Может, Менди или миссис Каннингем, или он сам в прошлый раз. Колин достал ее и приложил к груди. Он не мог видеть лиц, но мог вспомнить.
Это фото сделали давно. Колину тогда было шесть, и у него менялись зубы. У Менди начался переходный возраст. Тогда она впервые стала задумываться о переезде. Родители были уже немолоды: отец приблизился к пятидесяти, матери исполнилось сорок, но никто не решился бы дать им столько. Миссис Каннингем с тех пор почти не изменилась, разве что прибавилось несколько седых прядей, но в светлых волосах это малозаметно. В то время еще никто не мог подумать, каким все станет.
Колин поставил фотографию на тумбочку и поднялся. Подошел к столу. Собираясь уезжать, Колин так и не навел порядок. Он нашел конверт с результатами тестов. Он набрал столько баллов, и все зря.
Отложив конверт, Колин отошел к стене, противоположной кровати. Там стояли гитары: Виктория, мисс Брауни и Эверетт. Колин коснулся грифов и струн. Эверетта он купил в антикварном магазине в Трайбеке, Викторию — блестящую электрическую красавицу — ему подарили на шестнадцатилетие, а старенькую мисс Брауни принес однажды отец. Когда-то она принадлежала ему. Папа вложил гитару в руки Колина, зажал его пальцами аккорд и рассказал, что значит бой и перебор. Колин словно бы из ниоткуда услышал свой первый звук, ощутил вибрацию в груди и боль в кончиках пальцев. Вот чем он будет заниматься всю жизнь, подумал Колин тогда. Мать стояла рядом, хмуря брови. Она сказала: «Ты ведь несерьезно?» Он почти возненавидел ее в тот момент.
Теперь так странно было касаться обшарпанной поверхности. Колин провел по длинной царапине на корпусе, привычно обхватил гитару и снова сел на кровать. Они знакомились заново. Она вспоминала тепло его тела и нежные прикосновения рук, он — гладкость ее боков, тугую напряженность струн и мягкие повороты колков.
Колин тронул струны. Звук, как кулак, ударил его в грудь, зазвенел в ушах, как разбившееся стекло, наполнил комнату и затих в ладони, прижавшейся к струнам. Звук — как затрещина, от которой перехватило дыхание. Звук — как укоризна, что опалила губы. Колин не слышал его так давно, что успел позабыть. Имей его душа звук, он был бы таким. Он был вплавлен в плоть, растворен в крови, но миновало много дней, с пальцев сошли мозоли, позабылась вибрация, передающаяся в грудь, из памяти исчезли оттенки корпуса — и вместе с ними испарился звук.
Теперь он снова обжег кожу, как раскаленный металл, и причинил нестерпимую боль и после — облегчение. Колин сухими губами прошептал:
— Привет, малышка. Скучала? Я скучал.
Он скучал, хотя и не осознавал этого. Долгими вечерами, когда он сидел, положив руки на колени ладонями вверх, и дышал темнотой и одиночеством, ему не хватало гитары, его любимой мисс Брауни и ее старого, густого и трескучего голоса.
Колин решился вновь тронуть струны. Звуки вышли робкими и тихими. Время ослабило колки, и гармония ушла. Где-то лежал тюнер, но какой от него слепому толк? Колин настроил гитару по первой струне.
Он больше не играл — думал. Когда-то это было лишь увлечением. Колин знал, что однажды нужно будет убрать гитару в футляр, чтобы больше не вспоминать, только потом, через много лет, если она еще будет цела, показать сыну или дочери. Теперь Колин твердо знал, что юристом не станет, даже если будет возможность. Так почему бы не связать себя с музыкой?
Колин нашарил под матрасом записную книжку. Туда он раньше записывал стихи и аккорды. Свои стихи и аккорды. Может, она еще пригодится. Колин спрятал блокнот в карман рубашки.
Где-то в коридоре скрипнула дверь, послышались тихие шаги. Миссис Каннингем вошла и присела рядом.
— Заберешь ее?
Колин кивнул.
— Хорошо. Я рада, что ты снова будешь играть.
— Я думаю, это может стать моей работой.
Теперь кивнула она. Колин знал.
— Мама была бы против, — сказал он.
— Она многого не понимала. Родители не всегда все понимают.
— Чем больше я о ней думаю, тем больше сомневаюсь.
— В чем?
— В своем отношении к ней. — Это было больно и стыдно, но это было правдой. — Из-за того, кем она хотела нас видеть, кем она сделала нас: меня и Менди. Она не была хорошей, да?
— Не нам судить. У нее были свои представления о хорошем, которые не совпадали с твоими или моими. Но плохой она не была. Ты ведь знаешь, что ей пришлось много трудиться, чтобы стать успешным юристом. Она хотела, чтобы вы с Менди тоже всего добились сами.
— Но она никогда не думала, чего хотим мы.
— Возможно. Постарайся простить ее за это.
Они сидели рядом и молчали. Колин слушал размеренное дыхание няни и представлял маму. У нее были синие глаза и каштановые блестящие волосы, а еще — усталые морщинки у губ и нежные руки. Она слишком сильно старалась. Хотела успешных, счастливых детей, но никогда не замечала, что делает их несчастными сама.
Колин не мог ей сопротивляться. Он согласился стать адвокатом, как требовала семейная традиция; согласился учиться играть на пианино и посещать занятия по французскому, хотя ни на одно не сходил; сделал прическу, какая нравилась матери, и позволил повесить свою фотографию с надписью «Идеальная улыбка» на стенд у дантиста в Верхнем Ист-Сайде. Хуже того, он копировал мать: жесты, манеры, интонации, взгляды, надменность и снисходительность — тоже. Менди никогда не подчинялась. Она специально делала все с точностью до наоборот. Колин восхищался ею, но даже не мыслил о том, чтобы поступать так же.
Грамерси жил: перемигивался светофорами, гудел клаксонами авто и шуршал людской толпой. В замершей опустелой квартире было тихо: ни скрипа ступеней старой лестницы, ни низкого электрического гула, ни вздохов стен. Двое посетителей — не жильцов — молчали.
— Почитаешь мне?
— Конечно.
Из прикроватной тумбочки Колин достал книгу, старую, потрепанную, но любимую. Провел пальцем по тиснению, коснулся стершегося корешка, перелистнул пару пахнущих пылью страниц. Отдал книгу миссис Каннингем. Он прислонился к спинке кровати, рядом положил гитару.
Миссис Каннингем начала читать:
«Незадолго до того, как моему брату Джиму исполнилось тринадцать, у него была сломана рука. Когда рука зажила и Джим перестал бояться, что не сможет играть в футбол, он её почти не стеснялся. Левая рука стала немного короче правой; когда Джим стоял или ходил, ладонь была повёрнута к боку ребром. Но ему это было всё равно — лишь бы не мешало бегать и гонять мяч...»*
*Отрывок из «Убить пересмешника» Харпер Ли.
Bạn đang đọc truyện trên: Truyen247.Pro