Глава 10
Синий свет преломлялся в оконном стекле и квадратами укладывался на черный потолок. Все вокруг было черным, только на кухне поблескивал металлический чайник, отражая свет из узкого оконца.
Улицы постепенно оживали. До прихода толпы было еще далековато, пока только владельцы лавок и кофеен разворачивали свой маленький бизнес. Этажом выше сосед-итальянец, поселившийся в Америке, когда Алеса, пожалуй, и на свете то не было, болтал с телевизором и наворачивал яичницу с беконом, запах которой наверняка слыхали в Сохо. «Милан» в очередной раз надирал задницу «Торино».
— Ты видала это, Берта? Stronzi! Что они творят?! Это palla летел прямо в тебя, ottuso bastardo!!! Нет, кто так играет? Да у них ноги из задницы растут!
Алес ненавидел, когда смешивают языки: «Говори по-итальянски или по-английски или заткнись вообще. Лучше — последнее». Чертов сосед был как часы: каждое утро в двадцать минут шестого он смотрел футбольный матч и орал на телевизор, а жена орала на него. Алес желал им однажды оказаться в однокомнатной квартире с семью китайцами и поднимался. Хипстеры должны были получить свой обезжиренный латте вовремя.
Собравшись и плотно позавтракав — шутка ли простоять на ногах до обеда — Алес спускался в кофейню. В семь приезжала машина с продуктами, к восьми подтягивались работники: тощий мексиканец-повар, молчаливая девушка-бариста и визгливый официант. В девять, а порой и в десять приходила вторая официантка: она добиралась на метро из Гарлема. Алес никогда не смотрел расписание.
К этому времени толпа на улице достигала максимума в своем разнообразии. Были там и деловитые китайцы, захватывающие Нолиту так же, как когда-то Маленькую Италию; и чудаки в пальто и куртках, на вид ношеных не меньше полувека, а на деле стоящих больше, чем Алес зарабатывал за месяц; и лавочники, спорящие с консультантами из модных бутиков; и настоящие бездомные, странно и неправильно выглядящие на покрытых глянцем искусственного богемного шика улочках. Эти последние нравились Алесу больше всего. Порой, когда они останавливались рядом с кофейней, как бы невзначай заглядывая в большие окна, он просил кого-нибудь из официантов вынести им стакан кофе и сэндвич. Нью-Йорк стоит на их безымянных костях и искренних потрепанных душах, так Алес думал.
Последнее время он ловил себя на том, что слишком часто бросает взгляды на толпу и внимательнее обычного присматривается к посетителям. Глупо. Он не считал себя таким уж дураком, чтобы высматривать какую-то особенную фигуру. Конечно, он не ждал. Просто поглядывал иногда, чтобы не оказаться дураком вдвойне, если все-таки кто-то появится, а он пропустит.
Работа в темпе Нью-Йорка, никогда не спящего города, не оставляла времени на размышления, и все равно каждый выкраивал минутку, чтобы замереть, глядя вдаль, куда-то, где проносились упущенные возможности, не сказанные или сказанные зря слова, мгновения, украденные мегаполисом.
Алес раз за разом прокручивал в голове момент своей ошибки, расплачиваться за которую пришлось Колину. Когда минута заканчивалась, а он уставал корить себя и безрезультатно искать решение, мир вновь обретал звуки: голоса, музыка, кофемашины. Все по-прежнему, никому здесь не было дела до душевных метаний одного баристы. И черт с ними.
После ланча наплыв посетителей спадал, времени на рефлексию становилось больше, но Алес устал рефлексировать. Вина, воспоминания, страхи. Вопросы без ответов, загадки без решений. Извинения, которых никто не услышал, и признания, которых он не произнес. Казалось, сквозь запах кофе и выпечки он чувствовал запах своих расплавленных мозгов.
Изредка, отвлекаясь от чашек и зерен, он следил за работой официантов. Чак, верткий и улыбчивый, казалось, не останавливался ни на секунду. Он принимал и разносил заказы, за день делая несколько миль по залу. К вечеру с него градом катился пот, а улыбка походила на смятую этикетку, но все же не меркла. Биатрикс работала куда медленнее и улыбалась редко, но искренне. Алес любил наблюдать, как она плывет от столика к столику с подносом на пухлой сильной руке, по пути задвигая бедром стулья. В свою минуту она останавливалась, устремляла глаза цвета каштанов куда-то за старые дома, за небоскребы, через Гудзон и Нью-Джерси. О чем она думала? Может, о том музыканте, что каламбурил, называя ее Пчелкой Би? Однажды она сказала Алесу, вот так же замерев у стойки, что он славил жизнь каждый день, кроме того единственного, когда вышиб себе мозги. Она сказала это и ушла. Алес запомнил.
Би никогда не использовала свою минуту до конца, Алес никак не мог к этому привыкнуть. Она отмирала внезапно, поворачивалась, ловила его взгляд и, подойдя, усаживалась на свободный стул. Сложив на стойке руки с ногтями, выкрашенными в немыслимый зеленый цвет, она щурилась и смотрела на него.
— Эстетствующие дилетанты заполонили Америку, они пьют ее кровь*, — наконец изрекла она и подперла подбородок кулаком.
— Что?
— Ничего. Посмотрела на тех, за столиком в углу, в дурацких шляпах, и вспомнила. Кто это? Новый подвид хипстеров?
— Это амиши, Би. Не цепляйся к ним.
— Окей, я уже решила прицепиться к тебе. Ты странный в последнее время.
— С чего ты взяла?
— Ну, ты еще более задумчивый и таинственный, чем обычно. В чем дело? — В ее глазах было участие и желание помочь. Пожалуй, желания помочь в ней было столько же, сколько и насмешки над всем миром, с которым ей никогда друг друга не понять, — ровно половина, а может, и больше.
— Я облажался, — поведя плечами, ответил Алес. Не обнаружив желания вдаваться в подробности, добавил: — Вот и все.
Би приподняла бровь, но промолчала — решила отложить расспросы на потом.
Перерыв короткий — всего полчаса: на Манхэттене нельзя прохлаждаться долго — жизнь течет со сверхзвуковой скоростью. Расположившись по другую сторону стойки, Алес ел разогретый обед, который приготовил утром, и пил кофе. Он мог приготовить любой кофе, но пил только черный и крепкий, с горьковатым, не испорченным сахаром и сливками вкусом.
Потом он скорее по привычке, чем из желания, выходил покурить на маленький внутренний дворик. Забавно: снаружи застройка начала XIX века с резными пожарными лестницами и лепниной, а внутри — мусорные баки, чахлое деревце да колченогая скамейка. Но таков весь Нью-Йорк: снаружи лоск, внутри разруха. Останься что-то одно, и Большое яблоко перестанет существовать.
— Он был всего лишь юношей, до умопомрачения опьяненным жизнью*, — Би вышагнула из кухни, заговорив внезапно, и Алес вздрогнул бы, не заметь он ее тени на кирпичной стене секундой раньше.
— Думаешь, я опьянен жизнью? — поинтересовался он, отодвинувшись на другой конец скамейки.
— Скорее, сыт по горло. — Она тяжело опустилась рядом, отчего старые доски надсадно заскрипели. — Просто слова красивые.
— Где ты их взяла, а?
— У Керуака, а что?
— Тебе стоит перестать читать эти хипстерские книжки, Би. — Алес выдохнул сероватый дым. На морозе и не разберешь, где он, а где дыхание. — В них нет никакого смысла.
— Смысла, может, и нет, но пахнет пылью и старой Америкой, а я это люблю. — Она переплела пальцы, выставив наружу кислотно-зеленые ногти, ослепительные в белом дне. — Тебе стоило бы почитать эту книжку. Она не плохая, на самом деле. Может, ты тогда и не сидел бы тут сейчас, решая задачки, у которых наверняка ошибка в условии.
— У меня аллергия на библии** еще со времен воскресной школы.
— Ты ходил в воскресную школу?
— Да. Мои родители — те еще католики. — Он крепко затянулся, испытав краткое злое наслаждение. Не сумев стать смиренным католиком, он сделался грешником и нигилистом.
— Ни за что бы не подумала, — пробормотала Би, отведя взгляд. — Ну, ладно. Так что там с твоими задачками?
— Я не решаю задачки. Просто думаю. Я ошибся, и это сильно задело одного хорошего человека.
— Да? Ну поделись со своей старой-доброй тетушкой Би. Вдруг она сможет помочь?
— Ты старше меня на каких-то пару месяцев, — сказал он, упершись затылком в стену.
Пошел снег. Крупные хлопья планировали по замерзшему, свежему и хрустящему на зубах воздуху, новым слоем покрывали баки и черные ветки дерева, путались в волосах Би. Окруженная белым свечением, ее коричневая кожа сияла, снег укрывал волосы и ресницы. Она казалась ангельски красивой во всей этой белизне на нью-йоркских задворках.
— Не цепляйся к словам. Выкладывай. — Би сморгнула снежинки, и очарование растаяло вместе с ними. Очарование — всего лишь помутившееся на миг зрение, моргни — и оно исчезнет. Жизнь обязательно заставит моргнуть.
— Помнишь... помнишь парня, который заходил к нам в октябре?
— Нет. Не составляю списка посетителей по месяцам. Что-нибудь особенное в нем есть?
— Он незрячий.
— А... Ну, помню такого. И что? — спросила она, а только Алес собрался ответить, перебила: — Нет, погоди-погоди. Я угадаю. М-м... Ты запал на него, а теперь не можешь найти?
— Нет, не совсем. — Алес затянулся полуистлевшей сигаретой. — Я предложил ему свою помощь еще тогда. Мы общались. Возможно, в какой-то момент я дал ему надежду на нечто большее. — Не просто надежду — обещание, границ которого не указал. А когда Колин их достиг, обожглись они оба. — Но оправдать ее не смог. Это его обидело.
— Это все из-за твоего брата, да? — Она была вторым человеком, который об этом знал. Это была его плата за оказанное доверие.
Алес не ответил ни да, ни нет.
— Вот что я скажу. Прекрати перебирать мертвецам кости. Их любовь теперь в их могилах. Не клади туда свою. — Это был чертовски мудрый, но запоздавший на несколько лет совет. Услышь его Алес раньше, он не наломал бы столько дров, пытаясь справиться со скорбью. — Уверена, тому пареньку она нужнее.
В дверях нарисовалась тонкая длинная фигура мексиканца. Он сумрачно поглядел на них из-под нависших век и на чистом английском, без тени акцента, произнес скрипучим голосом завзятого пропойцы:
— Перерыв окончен, — сказал и снова скрылся. Во всем Нижнем Манхэттене было не найти столь же странного человека.
Би, рассмеявшись, встала, тепло взглянула на Алеса.
— Надеюсь, ты найдешь решение.
— Спасибо.
— И, Алес, — она кивнула на сигарету, — знаешь, что, когда ты куришь, в мире плачет один котенок?
Он выбросил окурок и усмехнулся:
— За последнее время я заставил столько котят плакать, что где-то появился новый океан.
Би покачала головой и вернулась в зал.
Милая Би, что бы она посоветовала, зная всю правду? Черт знает, может, она дала бы дельный совет, но Алес не мог этого рассказать. Никому. Даже себе он не озвучивал истину, хотя она вечно крутилась в мозгах и в глотке.
Истина была в том, что однажды он доверился одному красивому сладкоречивому ублюдку и сам не заметил, как тело перестало принадлежать ему. Ослепленный влюбленностью, он принимал синяки за знаки любви, пощечины — за поцелуи, а насилие — за ласку. Хлебнув этого дерьма сполна, он разучился верить, влюбляться и даже думать о близости.
Теперь Алес понятия не имел, что делать.
Кофейня закрывалась в восемь. Усталые работники делали уборку и расходились. Будь у Алеса возможность, он нанял бы еще людей, но и с этими он получал мизерные деньги, которых хватало ровно-ровно на жизнь.
Разобравшись с бумагами, он поднялся домой. У входной двери стоял потрепанный бумажный пакет со стопкой книг, переданный девушкой, с которой Алес познакомился в букинистической лавке. Он не помнил ни ее лица, ни имени. Они просто носили друг другу прочитанные книги в одном и том же бумажном пакете, пока он не рвался, а когда рвался, брали новый.
Алес вошел и, не откладывая, сложил в пакет свои книги взамен ее. Его стопка была заметно меньше, с недочитанным мягкообложечным Воннегутом сверху. Последнее время для чтения не было места в мыслях.
Каждую минуту, не занятую работой или бытом, он думал о Колине. Осознал наконец, как тот отличался от Диего. Они были бы ровесниками сейчас. В этом и слепоте — все их сходство. Диего был мудр и знал ответы на все вопросы, как ребенок, одной ногой стоящий по ту сторону жизни; Колин находил истины и тут же утрачивал их. Диего был для Алеса источником откровений, маленьким всезнающим гуру; Колин, теряясь в сомнениях, обращался к Алесу в поисках верного пути. Диего навсегда остался двенадцатилетним мальчиком со спокойной улыбкой взрослого; Колин был юношей с самыми красивыми глазами, какие Алес видел.
Чем больше он думал, тем ближе ему становился Колин, и тем труднее было принять решение.
Шел десятый час, и хотелось есть. Алес был не из тех, кому переживания отбивают сон и аппетит. Он искренне верил, что в изможденном теле каждое мелкое горе кажется глобальной трагедией, а случайное повседневное разочарование — катастрофой вселенских масштабов.
В стареньком холодильнике со сломанной лампочкой нашлись руккола, черри и сыр, для салата недоставало лишь авокадо. Алес выглянул в окно: снега не было. Раз так, то почему бы не пройти два квартала до круглосуточного магазинчика?
Ветер пробирал до костей. Похоже, ему было плевать, какой теплой должна быть эта куртка и сколько денег Алес за нее выложил. Чтобы защититься от ветра зимой на этом чертовом острове, нужно было либо не вылезать из небоскребов, либо всюду разъезжать на такси. К черту. Алес поправил воротник, чтобы поменьше дуло в шею. Пусть и ему будет плевать на ветер.
Алес закурил. Руки замерзли за пару секунд: он еще не купил теплые перчатки, а прежние, митенки, были у Колина. Вряд ли они согревали его достаточно. У него были такие руки... Бледные, с голубыми венами и длинными, вечно холодными пальцами. «Почему у него всегда такие неживые руки? — спросил себя Алес и сам же ответил: — Они прикасались к смерти». Он содрогнулся, почувствовав на лице трупное дыхание той единственной силы, в которую верил.
То и дело Алес поглядывал на дорогу, чувствуя смутную зависть к редким автомобилистам. Без своего мотоцикла он был как без ног: медленный, растерянный и беспомощный на обледенелых тротуарах. Чтобы не терзать себя, отводил взгляд, смотрел на сплошь коричневые стены, исписанные граффити, на сваленные у фонарных столбов мешки с мусором, на бездомных или безымянных людей с пустыми глазами. Во всем мире это называли бедностью, здесь — богемой.
Магазинчик был маленький, с дешевым неоновым табло и выцветшим названием на вывеске. Внутри тусклый белый свет резал уставшие глаза и воняло гнилью. Алес поймал неприязненный взгляд продавца, одного из этих чокнутых белых американцев, которые ненавидят эмигрантов. Для таких любой черноволосый и темноглазый житель Нолиты попадал в их число. Правда, дальше злобных взглядов у них никогда не заходило: боялись однажды найти в постели лошадиную голову.
Алес подошел к холодильнику с овощами и фруктами, от которого, вероятно, и воняло. Помятые яблоки, грязная морковь, вялая зелень и подгнившие томаты — весь ассортимент. Конечно, здесь не было авокадо. Какого черта ему тут быть?
Алес покачал головой: ложь самому себе — самая отвратительная и бессмысленная форма лжи. На самом деле он просто устал торчать дома, сидеть на продавленном диване, портить и без того посредственное зрение чтением в плохом свете, перебирать какие-то решения.
Алкоголь был куда разнообразней. Правда, Алес ни черта в нем не смыслил. Если выпадал случай, он покупал что-нибудь, чего не пробовал, но почти всегда это оказывалось дрянью. Он выбрал длинную бутылку с ягодами можжевельника на красной этикетке. Джин, значит. Такого Алес еще не пил.
Продавец молча поставил бутылку в пакет и бросил туда же пачку сигарет. Теперь он избегал встречаться с Алесом взглядом и смотрел своими маленькими красными глазками куда-то на замки его куртки.
— Кончай пересматривать «Крестного отца», — бросил Алес, уходя.
Каждый раз, возвращаясь домой, он чего-то ждал, чего угодно. Но ничто не менялось, никто не звонил. За последние два месяца он привык, что в жизни есть какой-то смысл. Когда все так внезапно и нелепо оборвалось, он пропал, и если раньше его отсутствие было незаметно, то теперь оно навалилось на Алеса всей своей тяжестью: пустотой в квартире, молчащим телефоном, бутылкой джина в пакете.
Алес даже не знал, как его пить, этот джин.
В интернете было написано, что нужно разбавить его тоником и положить лимон. Отлично. У Алеса была аллергия на лимоны. Он просто плеснул джина в чашку, сделал сэндвич и плюхнулся на диван.
Джин оказался такой дрянью, что лучшим решением было бы вылить его в раковину, но ничего другого у Алеса не было, а он чувствовал необходимость хорошенько набраться. Алес почти не пил с тех пор, как за алкогольной пеленой не разглядел настоящего монстра и совершил самую большую ошибку в своей жизни. А ведь он думал, что все так и должно быть. Каков идиот, а?
Впрочем, что он тогда знал? Девятнадцатилетний мальчишка, оказавшийся среди людей, которые были похожи на него, говорили на его языке, но думали... думали они совершенно иначе.
Говорят, тому, кто не видел Рим, трудно понять, как жизнь может быть прекрасна.***
Алес ненавидел Рим. Ненавидел за его непоколебимую вечность. Риму было все равно, что происходит за стенами его домов. Он сам был этими стенами, он все знал. Было время, когда Алес думал, что весь Дантов Ад сосредоточен в Риме, а ему суждено пройти девять кругов. На самом деле, все было намного хуже.
Он не хотел этого вспоминать, но джин отнимал контроль над разумом. В конце концов Алес сдался. Он носил это в себе годами, пора бы осмыслить хоть часть. Черт знает, возможно, это к чему-то приведет.
Алес отхлебнул еще. Вкус был как у пластмассы, а запах — ягодный ароматизатор. Хуже алкоголя может быть только дешевый алкоголь, вот что. Ладно, плевать. Кофе, горький, как эта чертова жизнь, порядком осточертел, осточертел сигаретный дым, что вел в могилу, на которую никто даже не возложит цветы. Поэтому — плевать. Пусть будет мерзкий джин и отвратительные воспоминания.
У Алеса было мало денег — копейки, которые родители присылали на жизнь. Их едва хватало. Нужно было где-то жить, что-то есть, работать, учиться. Часть проблем решил тот парень, с которым он познакомился в баре. Алес не хотел вспоминать его имя, и даже джин не мог его заставить. Тот, кого Алес считал благодетелем, быстро превратился в истязателя. Но это не волновало неопытного влюбленного юношу, который понятия не имел, какими должны быть отношения. Позже гомосексуальный сын консервативных католиков, живущий недалеко от Ватикана, объяснил все себе карой за распутство. Доведенный до отчаяния человек, ставший жертвой собственной глупости, сбежал, накопив сил, чтобы оборвать все контакты разом. Через два года Алес вернулся в Америку с огромным чемоданом опыта.
Он сделал слишком большой глоток, и джин обжег глотку. Алес перетерпел жжение молча. Может, так будет даже лучше, и чертова ангина до него не доберется.
Окей, так что там? Опыт. У него до хрена жизненного опыта. Теперь он знает, что делать нельзя. Нельзя позволять засовывать тебе руку в штаны вместо приветствия. Нельзя вручать другому свою свободу. Нельзя доверять без оглядки. Алес свято следовал этим постулатам и не знал, что делать можно. Не было необходимости. Теперь она появилась.
Он нуждался в Колине.
Алес не верил в предназначение или еще какую чепуху. Просто его с детства учили заботиться о другом, быть для кого-то всем миром и весь свой мир видеть в ком-то. Других вариантов он не знал, а если и знал, считал суррогатом.
Только как рассказать об этом Колину, не испортив представления о себе? Как быть для него человеком, которому можно верить, если сам не следовал своим советам? Алес ведь так и не обратился к психологу: предпочел похоронить все в себе, понадеялся, что раны затянутся как-нибудь сами.
Алес решил съездить к Колину завтра. Он не нашел правильных слов, а импровизация никогда не была его сильной стороной, но если не завтра, то никогда. Он просто положит это в свой чемодан и постарается однажды забыть.
Ночь в Нью-Йорке никогда не бывает полностью черной. Ни в садиках белых домов Куинса, ни среди неоновых лучей Бродвея, ни в небесах над Гудзоном, ни здесь, на потолке комнатушки, потерянной где-то в Нолите. Нью-Йоркская ночь сине-фиолетовая, расцвеченная золотым сиянием, переливчатая, как тот Гудзон. Алес рассматривал синий потолок с желтым квадратом, высвеченным фонарями. Все казалось каким-то нечетким, чуть размытым, подернутым дымкой и оттого нереальным. Черт знает, может, джин застил взгляд или без линз он видел настолько херово, что сомневался, реально ли это. Но, черт побери, красиво. Может, джин и был дерьмовый, но после него все остальное казалось лучше.
***
В Гринвиче было тихо. Здесь никто никуда не спешил, не было ни туристов, ни хипстеров — просто прохожие, бредущие по своим делам. Наверное, они считали Алеса одним из них, только еще более задумчивым, очарованным одним особенным домом.
Алес смотрел на занесенные снегом подоконники и перила, на ступени и дверь темного дерева и не решался подойти ближе. Он и сам не знал, что пугало его больше: укоризна в глазах няни, которая просчиталась, доверив ему своего воспитанника, или сам Колин. Если он снова отвернется, сложив на животе руки, и будет говорить пустым холодным голосом, Алес не выдержит.
«К черту», — подумал он и, ни на мгновение не остановившись, поднялся на крыльцо, постучал.
Открыли почти сразу, но и за краткие секунды ожидания Алес умер тысячу раз. Миссис Каннингем долго смотрела ему в глаза, словно искала в них что-то. Что она могла сейчас там углядеть? Смятение, страх, беспокойство о чужой жизни, которое всегда отражается в глазах, даже если они по-итальянски черны. Она могла вообще его не пустить, и он удивился бы лишь тому, что не подумал об этом прежде. Здесь или где бы то ни было еще всем было плевать на его проблемы и оправдания.
— Он наверху, первая дверь налево, — сказала миссис Каннингем, пропустив Алеса внутрь. Ее голос был ровным, даже с оттенком сочувствия, пожалуй. Она бы точно все поняла, но это было не ее дело.
Алес взбежал по мраморным ступеням-убийцам. Колину, наверное, было трудно по ним ходить. Почему бы не положить ковры просто ради него?
В коридоре Алес столкнулся с сестрой Колина. Они были чертовски похожи. Только у нее волосы светлые и глаза живые, но затравленные, испуганные, покрасневшие, как от слез. Она посмотрела на Алеса так, словно не узнала, словно она вообще не узнавала мир, потом потрясла головой и вернулась в комнату, из которой вышла.
Алес посмотрел ей вслед и подошел к той двери, что была ему нужна. Белая. Гладкая. Глазу не за что было зацепиться, заполнить разум хоть какой, хоть дурацкой мыслью. В голове был вакуум. Алес постучал. Сориентируется на месте. Слова придут, черт бы их побрал.
— Входи. — Колин наверняка знал, кто пришел. Его голос звучал так, словно он уже устал от разговора, который даже не начался.
Комната была безлика. В ней ничто не говорило, кто хозяин, словно он там не жил. Он и не жил — существовал.
Алес похолодел. Сжал руку в кулак и подошел к Колину ближе. Тот сидел в глубоком кресле напротив окна, положив ладони на страницы раскрытой книги. Обычной книги с черными чернилами на белой бумаге. Алес присел рядом на корточки. В груди у него болело так, словно пилили ребра живьем.
Он смотрел на пальцы Колина, скользящие по бумаге. У некоторых такие руки... Целая история на этих руках. На руках Колина история боли, страданий, самоистязания и превозмоганий. Если уж выбирать, какие пальцы целовать, то выбирать эти — тонкие, изрезанные, самые чувствительные в мире.
— Это хорошая книга? — спросил Алес сиплым голосом.
— Хорошая, — ответил Колин. Его губы едва разомкнулись.
— Я пришел, чтобы объяснить... попытаться объяснить тебе все. Если хочешь — послушай.
Колин никак не отреагировал, лишь его пальцы замерли. Как мог он быть таким... неживым?
— Знаешь, я сглупил раньше... давно... Я поверил тому, кому не нужно было. И до сих пор за это расплачиваюсь, понимаешь? — Колин кивнул. Наверное, ему тоже было за что платить. Он повернулся. Отчего-то, глядя в его прозрачно-голубые глаза, говорить было легче. — Расплачиваюсь тем, что не верю никому. И боюсь. Я чертовски боюсь, Колин. — Глотку сдавливало, но он не умолкал, иначе не смог бы продолжить. — Я не могу так сразу. Ты должен это понять. Только ты и можешь это понять. — Алес встал на колени. У него уже не было сил держаться. — Просто дай мне время. Дай время понять, что можно иначе... пожалуйста...
Наверное, Колин даже не услышал последнее слово. Его глаза были так же бесконечно глубоки и бесстрастны.
Все было как в тумане. Чертовы линзы.
Колин отложил книгу. Опустился на колени рядом.
— Все мое время — твое, — прошептал он.
Он поднял руки. Его пальцы мелко дрожали, двигаясь навстречу Алесу. Коснулись его груди, поднялись к плечам. Алес позволил обнять себя и обнял сам.
Колин пах мятой и лимоном, и Алесу впервые хотелось чувствовать этот аромат. Хотелось прижаться к его шее губами, чтобы вдохнуть этот теплый запах еще глубже. Этих объятий, холодных пальцев на шее, жестких черных волос, пахнущих мятой, ему не хватало всю жизнь.
Уже давно никто не обнимал его, не прижимался к груди так крепко и не нуждался в нем так остро. В груди плавилось. Весь смысл жизни сосредоточился в этой комнате, в сказанных шепотом словах:
— Почитаешь мне?
*«В дороге» — Джек Керуак.
**Роман «В дороге» называют библией битников.
***Итальянская поговорка.
Bạn đang đọc truyện trên: Truyen247.Pro