Дождь|не смоет твою боль
Дождь по окнам стучит печальной трелью, стекает невыплаканными слезами сизых небес вниз по тонкости безразличного стекла; люди за стеной его не слышат — совершенно обделены восприятием окружающего пространства в собственной замкнутости очередной ссоры.
Мать ковыряет вилкой остывшее рагу из курицы, тяжело дышит и всё пытается докричаться до отца: шепчет неуверенно, упрашивающе и тоненько, точно кошка царапает когтями что-то в груди.
Антон сидит неподвижно и слушает дождь, конечно. Сегодня льет неторопливо, выплясывает мелодию убаюкивающую.
Дождь вроде за стеклом — для Антона же где-то за завесой недосягаемой, незримой и далекой, как тысяча километров над землей.
Он сам и вовсе на самом дне колодца, и замечает только, что тут слишком сыро, тянет сквозным холодом и пахнет немного гнилью. И да, конечно же, темно, хоть глаза выкалывай;
желательно, теми самыми спицами, на которых с таким упоением биологии насаживают трепещущих разноцветных ещё бьющихся своими маленькими тельцами бабочек.
Антон хрипит сипло, давится в остром смешке:
«У меня глаз один льдисто-серый, другой сизо-мраморный — красиво, а? Берите, не жалко; только верните мне семью назад. Этого ведь не так уж много, да?»
— Может хватит уже сырость разводить, у меня из-за вас аппетит портится. — Парень примирительно тянет с усилием губы в одну из своих обворожительных улыбок, что прежде очаровывали, грели и завораживали милыми ямочками на щеках. — На заметку: пищеварительный тракт не может нормально переваривать еду, когда в ваших словах столько желчи.
Антон начитанный, искренний и теплый, как майское солнышко. С детства избалованный родительской опекой, выращенный тепличным цветком в заботливых материнских руках и отцовской поддержке.
Теперь вот, кажется, в нем больше заморозков, чем оттепели; улыбки из инея вселенской печали и стена глухая, непробиваемая между родителями. Больше не слышат его. Не воспринимают.
Точно в их дом заявился незнакомый парень и слезно умолял остаться с ночевкой; а не собственный сын, что всегда был и будет рядом, ведь ничего не поменялось — он все ещё тот же; разве что немного потрепанный с разбитыми озерцами души — со стекляшками пустыми вместо прорезей глаз.
Антон влажными дрожащими пальцами обхватывает стакан и подносит ко рту, боясь промахнуться; что заметят, как старается внушить себе, что не волнует жить до конца своих дней с вечно завязанной повязкой на глазах. Сок кислотой цитрусовых щиплет рубцы кривых царапин на губах, ползет вниз по глотке прохладой замерзшего солнца и стекает мимо рта — кляксой на любимую когда-то футболку.
Мать разрывает их неуютную маленькую кухоньку в розмариново-оливковых тонах глухими, захлебывающимися рыданиями; они вырываются из нее сквозь плотно закрытый паутиной костлявых пальцев рот. Мать сейчас похожа на разбивающийся об океанские волны маяк — тухнет, рассыпется каменными обломками с оглушительным грохотом — кораблю больше не найти дорогу назад.
Дом, кажется, также безвозвратно утерян.
— Зина, прекрати, ты же только хуже делаешь. — У отца голос прошит тяжелыми нотами, низкий и скручивает всё внутри до резких спазмов.
Он наверняка сейчас трет виски, облокачивается на стол и закрывает глаза — люди часто так делают, когда хотят сбежать, забыться в темноте полнейшей от проблем.
Но вот как открыть их обратно, когда так хочется?
«Хуже уже некуда, пап. Просто продайте меня смерти назад — и без того не живу».
***
Через неделю Антон перестает ходить на реабилитацию; через две Алина выкладывает снимок с каким-то помпезным загорелым американцем, уехав на месяц на практику в США. По слухам, отстригла волосы до модного косого карэ, сменила прозрачность кофт на атласный пурпурный шелк рубашек; грех на милость, ага.
Его — такого разбитого, депрессивного и язвительного — на новое солнце в лице иностранца с голливудской улыбкой — глядишь, хоть этот не потухнет.
Алина не звонит, как раньше, ровно к полуночи, вспоминая, что хорошим девочкам принято беспокоиться за своих мальчиков-инвалидов; не врывается в середине недели с бутылкой красного, яркого фейерверка смеха и китайской едой, заказанной по дороге в такси. Алина больше не греет ночами, не целует небрежно в острый контур челюсти и не впивается занозами в кожу, когда тихо шепчет дразняще, упоенно-терпко с язвительной ноткой между поцелуями: «мой слепой котеночек».
У нее нет ни сострадания глубинного, ни чувства такта, ни скованности — она вся распоротая, с раздробленной клеткой ребер, с сердцем, давно проданным лет в пятнадцать какому-то неизвестному ему двадцатилетнему прыщавому угловатому поклоннику с собственной машиной и работой: на новые платья и розы dolomiti — сливочно-белые с нежными мягкими лепестками — всегда хватало.
Алина скорее из тех, кто бросит: «чувак, ты такой жалкий, что жалко даже ноги об тебя вытирать», чем действительно посочувствует, проникнется чужой бедой.
У Антона веки дрожат предательски, воздух из легких вырывается с равным хрипом, а в сердце и вовсе кажется, что часовая бомба: оно бьется медленно, гулко и эхом врезается в виски мыслями, что вот-вот разгонется, разорвав сосуды вспышками боли и сожжет изнутри до паленой кожи.
Антон не задумывается ни разу, какого тем, над кем он с одногруппниками беззлобно подшучивает в университете вот уже третий год. Какого тем парням и девчонкам с ограниченными возможностями каждый раз встречать голодных до насмешек рты, тычки в спину и частые напоминания, что место самое в интернате для таких же колясочников; нечего нормальным людям учиться мешать. Но есть и худший вариант — чертова благородная дружба из-за чертовой жалости.
Нет-нет-нет.
Да увидьте в них людей! Они ничем не хуже. Другие — это что, приговор, смертельный вирус?
Антон скручивается на кровати, обхватывая себя руками за плечи, и забывает, как дышать.
В самую пору ненавидеть эту дуру за то, что не видит дальше своего носа и живет так, будто с ней такого никогда не сможет произойти. Будто богиня, вершившая суд над всеми, кто не вписывается в стандарты идеальности.
Но не так всё — собственную совесть легче всего перебросить на чужие плечи, чем ломать с хрустом собственные кости под её непосильной тяжестью.
Его Алина сейчас очень даже устраивает — хорошие мальчики, к сожалению, частенько сами заблуждаются в своей хорошести.
Антон заламывает до хруста пальцы и горько, надрывно смеется:
Поделом, Тох. Теперь ты сам в этом списке прокаженных; смешно, а?
В пустоте, оказывается, холодно.
В пустоте звонко бьется осколками надежда.
В пустоте чернильной жутко до потери пульса.
А за ней — н и ч е г о.
Глухо|оглушительно.
Bạn đang đọc truyện trên: Truyen247.Pro